• Приглашаем посетить наш сайт
    Лесков (leskov.lit-info.ru)
  • Годы странствий
    Мои тюрьмы

    I

    Наконец, меня арестовали. Целый месяц сыщики ходили за мной по пятам, а в последние дни они стояли на своих постах, не таясь вовсе, фальшивые, зловещие и непонятные, как всегда. Я ждал ареста. Переходить на нелегальное положение я не мог и не хотел. Накануне ареста я был в театре. Возвращаясь вечером домой, я был уверен почему-то, что встречу незваных гостей. Едва я переступил порог калитки, меня окружило несколько агентов. Обыск начался до моего приезда. Жандармский ротмистр, рыхлый и, кажется, безнадежно усталый человек, сидел за моим столом, разбирая бумаги, и терпеливо слушал дерзости, которые ему говорила моя четырнадцатилетняя сестра,[62] сидевшая тут же как свидетельница. Больной отец лежал в соседней комнате и тихо стонал. Меня отвезли в маленькую тюрьму, что в Кропоткинском переулке, тогда еще Штатном. Я с первого же дня стал перестукиваться с соседями. Выяснилось, что в тюрьме сидят рабочие, выступавшие на зубатовских[63] совещаниях против «социализма без политики».

    Камера у меня была узкая и тесная. Из окна был виден забор соседнего дома, а за ним сад, примыкавший к больнице для умалишенных. Несчастные безумцы, гуляя по саду, забирались иногда на скамьи и смотрели в наши окна, как будто сочувствуя нам, пленникам, томившимся за решетками. Но должен признаться, что в первые дни я нисколько не томился, — одиночка доставила мне даже настоящую отраду. Я так устал от нашей подпольной суеты, от сходок и собраний и, главное, от этого напряженного ожидания ареста, что у меня как будто гора свалилась с плеч. Теперь все было ясно. Теперь у меня была возможность и право отдохнуть по-настоящему. Первую неделю я не пользовался книгами, и даже это меня не огорчало. Иногда хорошо человеку остаться наедине с самим собою.

    Дня через три ночью меня повезли на допрос. Следователем моим был, кажется, Спиридович.[64] После формального допроса — кто я, мое звание и т. д., — жандармский офицер, рассматривая перстень на своей пухлой руке, сказал грустно:

    — Вам предстоит дорого поплатиться за ваше напрасное увлечение политикой.

    Я молчал.

    — В каком чине ваш батюшка?

    — Статский советник.

    — Вот видите, — сказал офицер, подняв брови. — Как его должна огорчать ваша судьба! — Он наклонился и стал что-то писать. Потом, вздохнув, спросил:

    — Вам не угодно будет назвать участников вашего дела?

    — Нет, не угодно, — сказал я улыбаясь. — Впрочем, я не знаю даже, в чем меня обвиняют.

    — Ах, да, — улыбнулся в свою очередь и мой следователь. — Вас обвиняют в организации политической демонстрации совместно с рабочими в городе Москве в феврале месяце сего года. Вы слышите?

    — Да.

    — Вам нечего сказать по этому поводу?

    — Нечего.

    — Хорошо. Нам все известно. Вот ваше дело. — И он указал на объемистую синюю тетрадь. — Вам придется пока вернуться в место вашего заключения. Приговор вам сообщат.

    Очевидно, показания мои мало интересовали следователя. Для него все было ясно и все решено.

    Под утро меня привезли в камеру. Я долго смотрел в окно на облака с таким чувством, как будто я увидел их впервые. Время шло незаметно. Я писал стихи.

    — Я получил известие с воли, — стучал он. — Ваших вожаков и зачинщиков отправят в Шлиссельбург.

    Так как у меня было основание считать себя одним из ревностных участников нашего дела, я стал обдумывать свою судьбу с новой точки зрения.

    Я решил бежать.[65]

    На другой день, забравшись на табурет, я увидел за оградой лечебницы на скамье мою жену.[66] Она махала мне платком. Я был, конечно, растроган немым приветствием, но это видение меня огорчило: очевидно, моей жене отказали в свидании со мною. [Моей жене удалось проникнуть в лечебницу благодаря хлопотам В. Э. Мейерхольда,[67] там сидел его приятель, ныне покойный, Зонов,[68] сотрудник его по театру.]

    Однажды загромыхал засов и меня повели в контору. Я все-таки надеялся, что увижу мою жену. Но ее не было. Передо мною стоял дядюшка мой. Когда мы прощались, я успел передать ему записку моей жене, в которой я сообщал ей, между прочим, когда и куда нас водят на прогулку.

    Дядюшка, испуганный и растерявшийся, дважды ронял и поднимал мою записку. Добродушный седоусый тюремщик хладнокровно наблюдал за этой сценою, не делая попытки обличить наше преступление.

    Как-то на прогулке я увидел мою жену. Она медленно шла вдоль низкого забора, которым был окружен наш дворик. Я обогнал солдата и поравнялся с женою. Она успела сказать: «Приговор — четыре года Якутской области. Я поеду за тобой».

    Жена очень удивилась, что я принял известие о сибирской ссылке с немалой радостью. Она не знала, что мой сосед по камере напугал меня Шлиссельбургом и что якутская ссылка на поселение представлялась мне теперь прекрасным раем.

    Я смутно припоминаю, когда и как перевезли меня из одиночки в пересыльную Бутырскую тюрьму. Шумная, возбужденная, только что бунтовавшая толпа арестантов окружила меня и одновременно со мною привезенного из одиночки Церетели, и эти крики, говор, песни, приветствия, объятия оглушили меня. Началась жестокая головная боль, и я пожалел о моей первой тесной и безмолвной тюрьме. В этом Бутырском аду прожил я три дня. В день отъезда меня неожиданно вызвали из камеры, посадили в карету и повезли на квартиру к моему отцу. Оказывается, он послал телеграмму министру юстиции с просьбой разрешить мне свидание на дому ввиду его, отца, тяжелой болезни, которою он был прикован к постели, и, как это ни странно, такое разрешение было дано, и я в присутствии сопровождавшего меня жандармского офицера говорил с отцом. К этому времени у нас в доме приготовлен был завтрак. Собрались все родственники. Ели и пили, как на поминках. Тут же сидел сконфуженный жандармский ротмистр, весьма, по-видимому, тяготившийся своими руками, которые он не знал куда девать.

    Худо я помню подробности путешествия в арестантских вагонах от Москвы до Красноярска, но общее впечатление от этой буйной и шумной толпы юных революционеров осталось четким и прочным в моей памяти. Кажется, ни одна партия политических, отправляемых в Сибирь, не была так многолюдна и так бодро настроена, как наша. Это была самая веселая партия ссыльных. Всю дорогу мы пели песни; всю дорогу везли, ревниво храня, красное знамя; везде нас встречали толпы народа… Конвойные, стражники, все власти в пути, оглушенные, ошеломленные небывалой толпой бунтарей, все побеждающих своей самоуверенной веселостью, не знали, что с нами делать и как подчинить нас обычной дисциплине. Начальство привыкло к мрачной непримиримости подпольных деятелей, к их аскетической строгости, к их презрительной суровости и нервности; и вдруг ему пришлось столкнуться с добродушной дерзостью, с молодою смелостью, с откровенным буйством. К тому же из Петербурга шли секретные бумаги, противоречивые и непонятные прямолинейным тюремщикам. С нами надо было обращаться «строго», однако не давая повода для раздражения «общества». Задача была действительно мудреная, а тайна была в том, что в движении 1902 года впервые был провозглашен с достаточной отчетливостью принцип явочного порядка. Революция вышла из подполья. Бывшие ранее попытки в этом роде, как, например, Казанская демонстрация,[69] не нашли еще отклика в массе. А на этот раз наш крик о свободе отозвался повсюду сочувствием. Точно учесть это было невозможно, но это было для всех ясно. Правительство, послав без суда в Сибирь массу студентов, рабочих и разных интеллигентов, само растерялось, чуя в этом веселом мятеже новую силу. Этот малый бунт был первым предвестием большой революции.

    Из отдельных эпизодов нашего путешествия запомнилось мне два. Первый — крушение моего, так сказать, авторитета в глазах товарищей. До этого случая я пользовался уважением как член Исполнительного комитета и как заметный агитатор. Теперь — увы! — все это было забыто. Я стал в глазах товарищей не более как чудаком. Виною разочарования во мне был, не ведая того, В. Я. Брюсов.[70] Его книжка стихов послужила поводом для наших несчастных рассуждений о поэзии. Мои цитаты из Верлена[71] и Метерлинка[72] вызывали раскатистый чревный хохот товарищей, и даже самое имя Валерия Брюсова веселило юношей необычайно. Так ныне официально признанный поэт погубил тогда мою репутацию!

    Второй факт был таков. У нас у всех было очень смутное представление о Восточной Сибири. Ходили среди нас рассказы о дикой девственной тайге, о мертвых болотах, о мрачном инородческом быте. Мы воображали, что нам придется жить охотою и что мы будем окружены опасностями со всех сторон. Мы, конечно, не унывали. Но что будет, думали мы, с девушками, которые были сосланы вместе с нами? Они погибнут. Их растерзают белые медведи, или они умрут голодною смерило, если их поселят отдельно от нас, мужчин. Но как сделать, чтобы их поселили вместе с нами? Нашелся остроумный товарищ, который предложил всем заключить условные браки. Кто-то сообщил, что мужа и жену при поселении не разлучают. Вопрос о спасении девушек от белых медведей был поставлен на повестку дня, и на общей сходке было решено большинством голосов всем пережениться. Больше всего об этом хлопотал самый юный из нас, тоненький и слабенький студентик. Он и пошел с мудрою резолюцией в вагон, где были арестантки, не знавшие, что без их участия решается их судьба. Резолюция вызвала взрыв негодования юных революционерок. Одна из них, рослая, здоровенная социал-демократка, взяла за плечи щупленького студента и выставила его с позором из вагона. Так слабый пол посрамил пол сильный.

    Наконец мы прибыли в Красноярскую тюрьму. Наше здесь появление ознаменовалось прежде всего бунтом из-за тюфяков. На грязных нарах лежали зловонные мешки, набитые гнилой соломой. Мы потребовали новых тюфяков, а, когда начальство заупрямилось, мешки с соломой немедленно были выброшены на тюремный двор, и здесь мы устроили великолепный аутодафе. Высокий столб дыма поднялся над тюрьмой, пугая красноярских граждан, воображение которых и без того было поражено неожиданным громким веселием непонятно буйных арестантов. Костер подействовал. Тюремщики уступили. У меня и сейчас сохранился фотографический снимок, где смотрители стоят шеренгою перед грудою новых тюфяков — триумф нашего ребяческого мятежа.

    [73] ознаменовался запальчивым спором из-за женщин. Москвичи предлагали петербуржцам потесниться в общей камере, а петербуржцы желали разместиться в женской камере, где было просторнее. Тут, конечно, говорилось немало речей о буржуазных предрассудках. Не помню, чем кончился этот спор и кто завладел женскою камерою.

    Было у нас однажды торжественное заседание, посвященное диспуту на тему «В чем сущность и каковы формы будущей диктатуры пролетариата?» Насколько я припоминаю, юные ораторы представляли себе эту диктатуру чем-то весьма кратковременным, после чего наступит чудотворный «прыжок из царства необходимости в царство свободы».[74]

    Я, впрочем, не был в числе чрезмерно розовых оптимистов, и я не всегда охотно участвовал в политических дебатах. Меня занимали наши соседи уголовные. Я любил покуривать трубочку с одним загадочным каторжанином, у которого, как ходили слухи, было на душе двадцать два убийства. Лицо у него было спокойное, трезвое и как будто не злое. В Иркутске, в гимназии, училась у него дочь…

    Здесь, разгуливая по тюремному двору, огороженному высокими палями,[75] я любовался на цепи гор,[76] которые манили к себе своим волшебных многообразием. Солнце, умирая, зажигало иногда целые миры дивных красок на этих горных хребтах. Я чувствовал Сибирь. Вечер приносил к нам дыхание ранней весны. И от этого вольного ветра порою сжималось сердце в тоске по утраченной свободе.

    II

    В конце апреля вскрылась Ангара. И нас, переправив через нее, повезли в Александровскую центральную тюрьму. Когда мы стояли, сбившись в кучу, на едва нас вмещавшей лодке, кажется, всем было жутко и весело. На берегах громоздились ледяные сталактиты, висели саженные сосули, ослепительно сверкавшие на солнце. По реке шел еще последний лед, шуга;[77] — острый ветер колол лицо, и трудно было представить себе, что мы в плену и будем жить сейчас в суровой тюрьме, среди каторжан.

    Мы вошли в тюрьму хмельные от весеннего воздуха, от влажных запахов едва оттаявшей земли. Какая огромная и многоликая толпа шумела здесь! Мы смешались с другими политическими — социал-демократами, социал-революционерами, бундовцами,[78] польскими социал-демократами, случайными пропагандистами или просто радикалами, которые так или иначе помогали революционерам. Среди нас были многие, чьи имена уже вошли в историю — Сладкопевцев,[79] Дзержинский,[80] Церетели, Ховрин, Игорь Будилович, Урицкий,[81] [82] Швейцер, Зильберберг…[83]

    Иные из них уже погибли, иные еще в борьбе.

    Началась тюремная жизнь. Мгновенно сложился быт: еда впятером из одной миски, сношение с внешним миром через уголовных, столкновения с начальством…

    Здесь, в Александровке, кипела та революционная брага, которую впоследствии пили русские люди, пьянея, двадцать пять лет вплоть до наших дней.

    [84] что невозможно собрать столько буйной молодежи и запереть эту взволнованную толпу, как стадо мирных животных, в хлеву. Эта страстная толпа должна была опрокинуть рогатки, нарушить порядок. Так и случилось.

    Вскоре нашелся и предлог. Нам не давали точных сведений, куда нас везут. Якутская область, как известно, велика — по площади она равна, примерно, двум третям Европы, и не малая разница — попасть в Олекминск или в Якутск, или в Верхоянск, или в Колымск. Город от города — на тысячи верст. У нас были самые фантастические представления об условиях тамошней жизни. То распространится по камерам слух, что придется сидеть в темноте — нет в Якутске свечей; то будто бы нет там мыла или еще чего-нибудь. И мы, в панике, покупаем по пяти кусков мыла или несколько фунтов свечей — мы, которых отправляют туда на несколько лет. Вероятно, мы все тогда были отчасти лишены здравого смысла.

    — немедленно запросить иркутского генерал-губернатора о том, куда кого назначили, дабы каждый мог запастись всем необходимым в соответствии с местом его назначения. С ответом медлили. И у нас начался бунт. Вероятно, были весьма двусмысленные предуказания свыше, ибо наше тюремное начальство вело себя с мягкостью поистине удивительною. Или, быть может, тюремщики преувеличили наши силы, заподозрив, что у нас было оружие. Одним словом, юноши лихо погуляли. Тюремщики были изгнаны. Ворота были забаррикадированы. Над тюрьмою взвился красный флаг. У нас было два или три браунинга — вот и все наше оружие, а у врага не менее сотни солдат с винтовками, и все же мы пировали, как победители. Холостой залп нисколько нас не устрашил. По ночам мы дежурили зачем-то у баррикады на часах, как будто мы могли оказать серьезное сопротивление, если бы повели солдат брать нашу крепость.

    Теперь кажется этот мятеж неважным и даже ребяческим, но мог быть иной оборот событий, могла пролиться кровь, и все это восстание перешло бы в историю под знаком траура и возмездия. Три дня мы сидели в осаде. Наконец, приехали из Иркутска вице-губернатор, прокурор, жандармерия. Комендантом нашей крепости был Дзержинский. В его ведении было наше красное знамя. На сохранившемся у меня фотографическом снимке он держит его древко, стоя на баррикаде.

    — приходилось парламентерам сидеть на корточках. Целые сутки вице-губернатор не соглашался принять столь унизительные условия для предварительной конференции. А мы иначе не соглашались разговаривать. Наконец генерал решился сесть по-турецки. Дело кончилось миром.

    Мы разобрали баррикады, и нам дали списки с указанием, кто куда отправляется.

    Во второй половине мая нас повели этапным порядком из Александровского централа на Качуг — пристань Лены, где мы должны были сесть на паузки, чтобы плыть по течению три тысячи верст до Якутска. Нас меньше стало. Многих поселили по линии железной дороги. Церетели остался где-то недалеко от Иркутска.

    Мы выехали из Александровского села с песнями, неся по-прежнему наше красное знамя. Пешком идти было легче, чем сидеть на тряских телегах, и мы растянулись по большаку. С конвойными солдатами мы сразу сошлись по-приятельски, но на офицера смотрели подозрительно. Ходили слухи, что именно этот офицер расстрелял в прошлом году партию уголовных. Слухи оказались ложными.

    Была весна, но по утрам в кадке с водою плавали куски льда, и было холодно. Этапные избы были мрачны. Грязь была такая, что, уронив пятачок на пол, мы теряли его безвозвратно: такой слой жидкой грязи лежал на полу избы. Спали все вместе, мужчины и женщины, на общих нарах, не раздеваясь, конечно. Таких тюрем до Качуга, если не ошибаюсь, было пять.

    прочих допотопных чудищ.

    Я был тогда рассеян и молчалив. Многих товарищей, к стыду моему, я вовсе не заметил, о чем жалею теперь, когда убедился, что все люди интересны, все без исключения. Но некоторых я и тогда запомнил — не столько их мнения и слова, сколько общий стиль их, интонацию, выражение глаз. Дзержинский, например, часто подсаживался ко мне на телегу и, если слышал чей-нибудь разговор, казавшийся ему несодержательным, бормотал мне на ухо ироническую свою поговорку «люблю красноречие и буржуазию». Дзержинского я запомнил. Он был тогда стройным, худощавым, гибким. Несмотря на революционную непримиримость и решительность, было в нем что-то польско-женственное и, пожалуй, что-то сентиментальное. Он, кажется, сам это чувствовал и стыдился и боялся этого в себе. Он и Сладкопевцев казались мне характернейшими людьми революции, как я ее тогда понимал. [В двух моих рассказах, напечатанных задолго до нашей революции, — «На этапах» и «Пустыня» — я зарисовал типы «подвижников» революции. Я имел тогда в виду Сладкопевцева и Дзержинского.]

    На первом или втором этапе два жандарма привезли к нам из Иркутска еще одного арестанта. Это был В. Е. Попов,[85] прославившийся впоследствии своими корреспонденциями о Спиридоновой,[86] о карательных отрядах и пр., журналист, известный под псевдонимом Владимирова. Он работал тогда как инженер и занимал в Москве видный пост. Он ехал с большим комфортом — с какими-то коврами, самоварами, несессерами, чуть ли не со специальными курортными нарядами, угощал нас ликерами и вообще нарушил своею особою наш арестантский стиль. Впоследствии, когда я жил один в тайге, он гостил у меня дня два проездом, направляясь в какую-то придуманную им экспедицию.

    Два жандарма, которые привезли Попова из Иркутска, послужили поводом для нашего третьего бунта. Дело было в том, что у нас готовился побег. Собирались бежать Дзержинский, Сладкопевцев и Скрыпник. Дзержинский и Сладкопевцев отложили свой побег до Верхоленска, а Скрыпник спешил осуществить свой план. Конвойные нисколько этому не мешали; жандармы, напротив, были зорки и опасны. И вот мы предъявили требование об удалении жандармов, которые, мол, напрасно нас раздражают. Не все были посвящены в план побега.

    Многие настаивали на удалении жандармов от избытка бунтарских чувств и настроений. Тогда выяснилось, что из Иркутска пришла бумага к нашему конвойному офицеру, на этот раз вовсе не двусмысленная, в коей рекомендовалось расстрелять партию, ежели она будет вести себя по-прежнему, то есть не считаясь ни с какими правилами сибирских этапов. Очевидно, у начальства лопнуло, наконец, терпение, и оно решило не церемониться со строптивыми арестантами.

    На одном из этапов была сходка, где мы решали вопрос о том, настаивать или нет на требовании нашем. В избе было мрачно, тускло горела коптящая лампочка. Настроение было подавленное. Все чувствовали, что дело идет на сей раз о жизни и смерти. Решено было, однако, не сдаваться и не уступать. Офицер терпеливо ждал конца сходки. Мы сообщили ему наше решение, поразившее его, по-видимому. Мы не знали, что будет. Солдаты стояли вокруг с винтовками и, кажется, тоже чувствовали, что дело принимает серьезный оборот. Тогда добродушный офицер, подумав, приказал жандармам следовать на каком-то почтенном расстоянии, чуть ли не десяти верст, что никак не могло помешать побегу. На это мы, разумеется, согласились. И Скрыпник благополучно бежал. Две ночи мы клали чучело на нары, и конвойные, пересчитывая арестантов, не замечали побега. А когда побег выяснился наконец, офицер наш запил горькую и на паузках уже ехал всю дорогу мертвецки пьяный. Моя жена догнала меня на пароходе, и я должен был получить разрешение на присоединение ее к партии, и вот страж наш долго не мог понять моего заявления, а когда сообразил, в чем дело, защелкал шпорами, не будучи в силах подняться с постели, выражая, очевидно, свое почтение к даме и согласие на присоединение ее к партии. Я по крайней мере так это понял, и жена моя села на паузок. Хороший был человек офицер. Его судили военным судом, но мы своими показаниями выручили его как-то, и он не пропал: служил впоследствии благополучно на железной дороге.

    Где-то недалеко от Качуга встретила нас колония политических. Бронштейн-Троцкий[87]

    Его я увидел первого. Он шел один, махая фуражкой и крича приветствия…

    Там, за Качугом, начиналась новая жизнь — огромная великолепная пустыня, зеленоокая тайга, с ее благоуханиями, с ее звериными тропами, с ее шаманскими тайнами…

    Примечания

    62 –1964). С братом ее связывали очень тесные отношения: он морально поддерживал ее после развода с В. Ходасевичем, оказывал ей существенную материальную помощь в 1920-е гг., когда и сам очень нуждался. Позже Чуйковы жили вместе с ней на их последней квартире в Москве (Смоленский бульвар, д. 8 — не сохранился). В цикле «Послания» (Стихотворения Георгия Чулкова. М., 1922) есть стихотворение «Сестре»:

    Соблазненные суетным веком
    Никогда не поймут, что дерзать
    Значит просто простым человеком
    В тихом домике жизнь коротать.

    Можно солнце увидеть вдали,
    Где сияют чудесно громады
    И в лазури плывут корабли.

    31 октября 1920

    «Ново-Басманная, 19» (М., 1990).

    63  Зубатов Сергей Васильевич (1864–1917) — в 1880-е гг. член народовольческого кружка, с середины 1880-х гг. — «секретный сотрудник» Московского охранного отделения, с 1896 г. — его начальник. Создатель так называемого «полицейского социализма», именовавшегося в просторечии «зубатовщиной». Путем экономических уступок стремился отстранить революционные партии от руководства рабочим движением и с помощью полиции осуществлять контроль за деятельностью социалистических кружков.

    64 Спиридович –1952) — генерал отдельного корпуса жандармов, агент политической «охранки». Автор книг «Партия социалистов-революционеров и ее предшественники» (Пг., 1918), «Записки жандарма» (Л., 1930; репринт. М., 1991).

    65 О своем одиночном заключении Чулков рассказал в новелле «Как я бежал из тюрьмы» (Чулков Г. Люди в тумане. М.,1916).

    66 Чулкова Надежда Григорьевна (урожд. Петрова, в первом браке Степанова; 1875–1961). Добровольно поехала за мужем в сибирскую ссылку. Занималась переводческой деятельностью (напр.: Верхарн Э. Издыхающие равнины. Города-чудовища. М., 1909), оставила воспоминания (хранятся в ОР РГБ). В автобиографии 1918 г. Чулков писал, что с ее именем «связано неразрывно самое значительное в моей жизни» (РГАЛИ. Ф. 548. On. 1. Ед. хр. 243). Его книга «Кремнистый путь» (1904) вышла с посвящением Н. Г. С. В стихах, вошедших в IV том Собрания сочинений писателя (СПб., 1911–1912), ей посвящены «Сонеты», стихотворение «Осень», а в книге «Стихотворения Георгия Чулкова» (М., 1922) — цикл «Верность». В поэме «Весенний лед» черты ее облика приданы главной героине — Надежде Львовне Добрыниной (в других вариантах — Тамариной):

    Нас не пленишь всегда условной

    Нет, было в ней иное что-то,
    И не житейскою заботой
    Светились строгие глаза.

    Существует иной вариант последних строк:


    В душе будило ликованье —
    Желанье славить тонкий плен…
    Ах, это чудо перемен
    В сиянье глаз, в рисунке даже

    Дочь Вяч. Иванова вспоминает: «Надежда Григорьевна была женщина красивая, очень южного типа, большой духовности, проникновенности и доброты» (Иванова Л. Воспоминания. Книга об отце. М., 1990. С. 26).

    67 Мейерхольд Всеволод Эмильевич (1874–1940) — театральный деятель, режиссер-новатор. С 1898 г. актер МХТ. В 1906–1907 гг. главный режиссер Театра В. Ф. Комиссаржевской, затем Петербургского императорского театра. В 1920–1938 гг. руководил в Москве театром (с 1923 г. Театр им. В. Э. Мейерхольда). Постановки — «Мистерия-Буфф» (1921), «Ревизор» (1926), «Клоп» (1928), «Баня» (1930). Расстрелян; прах похоронен в общей могиле № 1 на территории кладбища Донского монастыря в Москве. С Чулковым его связывали тесные дружеские отношения. В РГАЛИ сохранилась их обширная переписка. В поэме «Весенний лед» выведен под именем Вундерхольда. Строки, характеризующие его, звучат у Чулкова несколько иронично:

    О Вундерхольде будут речи

    А в те года с ним были встречи
    У нас, когда с женой своей
    Он скромно жил. Тогда дерзаний
    Не ведал он; рукоплесканий


    Тогда мистический скандал
    Он сквозь магический кристалл
    Не различал, и верным хором

    И с ним дружил един лишь я.

    68 Зонов Аркадий Павлович (1875–1922) — актер, режиссер, работал в МХТ, в труппе В. Ф. Комиссаржевской, театре П. П. Гайдебурова, Камерном театре. В поэме «Весенний лед» выведен под именем Онов.

    69 Казанская демонстрация была проведена на Казанской площади в Петербурге 19 февраля (4 марта) 1901 г. студентами и рабочими в 40-ю годовщину крестьянской реформы (1861) с требованием отмены «Временных правил об отдаче студентов в солдаты».

    70 Валерий Яковлевич (1873–1924) — поэт, прозаик, критик, основоположник символизма. С Чулковым его связывали длительные и сложные взаимоотношения. В статье «Исход» (Чулков Г. Покрывало Изиды. М., 1909) Чулков назвал его «поэтом для всех», имея в виду «определенность и ясность» его настроений и отчетливую «программность» его поэзии, и сделал вывод: «Стихи Брюсова — прекрасная литература. В его творчестве много изящества, труда и остроумия. Брюсовы нужны. Это — эклектики, которые своим собственным примером показывают, как надо учиться у классиков». И в поэме «Весенний лед» Чулков дал Брюсову нелестную характеристику:

    Валерий Яковлевич Брюсов
    В то время, стоя во главе
    Эстетов крайних, жил в Москве.

    В те годы славный наш поэт,
    Секрета ныне в этом нет.

    И далее:

    Старался Брюсов доказать,

    И что «ручьи сольются в море»,

    Народу русскому не враг.

    71 Верлен –1896) — французский поэт-символист. Чулков в своих статьях и заметках неоднократно приводит первую строку его стихотворения «Искусство поэзии» («Art poétique», 1874) — «De la musique avant toute chose» («Музыка прежде всего»). Анализу творчества поэта посвящена статья Чулкова «Верлен» (Речь. 1911. № 147. 1 июня).

    72 Метерлинк Морис (1862–1949) — бельгийский поэт и драматург, представитель символизма. В статье «Метерлинк» Чулков писал, что основа его миросозерцания — мистический агностицизм, который, однако, не мешает автору «оправдывать мир с его печалями, пороками и страданиями», что и делает его книги «светлыми и дивными» (Чулков Г. Вчера и сегодня). Но в заметке «Мечников и Метерлинк» (Речь. 1913. № 165. 20 июня) он определял оптимизм художника как «оптимизм утомившегося денди, который со всем примирился и на все махнул рукой». Чулков перевел «Двенадцать песен» Метерлинка, вышедших отдельным изданием в 1905 г. Этот перевод подверг резкой критике В. Брюсов. См. его заметку «Фиалки в тигеле» (Весы. 1905. № 7).

    73 Скрыпник Николай Александрович (1872–1933) — участник революционного движения, в советское время — видный партийный и государственный деятель. Покончил жизнь самоубийством.

    75 Паля — свая (диал.).

    76 Рецензента мемуаров Г. Чулкова возмутило, что тайга была воспринята автором «преимущественно внешне, со стороны ее экзотики» и что он променял неустанные думы о революции на восхищение «голубой весенней пустыней» и ее «золотыми ночами» (Ситников И. Блуждающий символист // Книга и революция. 1930. № 13–14). Впечатления Чулкова от пребывания в сибирской ссылке отразились в таких его произведениях, как «Тайга», «Тревога», «Сулус», «В плену», «На этапах», «Северный крест», «Медвежье озеро» и др.

    77 Шуга — скопление рыхлого губчатого снега на реках.

    78 — члены националистической еврейской партии («Всеобщий еврейский рабочий союз» в Литве, Польше и России), основанной в 1897 г. До 1912 г. существовала как автономная организация в РСДРП.

    79 Сладкопевцев Михаил Дмитриевич — эсер, известный террорист, действовал под кличками «Князь», «Верченый».

    80 Дзержинский –1926) — участник польского и российского революционного движения, с 1917 г. — председатель ВЧК (с 1922 г. — ОГПУ). В автобиографической поэме Чулкова ему посвящена отдельная глава, в которой дан портрет политического лидера:

    Он гибкий был и худощавый,
    И взгляд — пернатая стрела,

    Он говорил. Душа была

    Мечтательна, полупечальна;
    Но иногда кривилась бровь
    На лбу высоком. Тотчас кровь
    Румянцем вспыхнет. И, бывало,

    Как яркий жгучий уголек,
    Мелькнет — и сразу покрывала
    Как будто нет… И видишь ты
    Под пеплом грозные черты.

    81 Моисей Соломонович (1873–1918) — деятель революционного движения, с марта 1918 г. — председатель Петроградского ЧК. Убит 30 августа 1918 г. студентом-эсером, поэтом Л. A. Канегиссером. Похоронен на Марсовом поле в Петербурге.

    82 Ашмарин (наст. фам. Ахрамович) Витольд Францевич (1822–1930) — участник студенческого движения. Учился на филологическом факультете Московского университета, работал в Нижегородской партийной организации, сотрудничал в дореволюционных периодических изданиях («Голос Москвы»), литератор, секретарь издательства «Мусагет», в дальнейшем деятель советской кинематографии. О его судьбе Чулков собирался написать рассказ (см.: Записная книжка. РГАЛИ. Ф. 548. On. 1. Ед. хр. 107. Л. 61).

    83 Зильберберг –1907) — из мещан, студент математического факультета Московского университета, участвовал в революционном движении. В 1903 г. ему было разрешено выехать за границу, проживал в Париже. В 1906 г. возглавил Боевой отряд, созданный при ЦК партии эсеров. По доносу Азефа арестован и повешен в Петроградской крепости под именем Владимира Штифтаря.

    84 Паузок — речное мелководное судно.

    85 Попов Владимир Евграфович (псевд. В. Владимиров) — инженер, журналист, печатал корреспонденции в газетах «Бакинец», «Каспий», «Утро России», «Русское слово», «Русские ведомости», автор книг «Мария Спиридонова» (М., 1905), «Карательная экспедиция отряда лейб-гвардии Семеновского полка в декабрьские дни на Московско-Казанской железной дороге» (М., 1906), «Очерки современных казней» (М., 1906) и др.

    86 –1941) — известная революционерка, лидер партии эсеров. Расстреляна в Орловском централе органами НКВД.

    87 Троцкий (наст. фам. Бронштейн) Лев Давыдович (1879–1940) — партийный и государственный деятель, публицист и литературный критик. Активный участник революции 1905–1907 гг. и Октябрьской революции 1917 г. В июле 1917 г. вступил в РСДРП(б). Один из организаторов Красной Армии и обороны страны в годы гражданской войны. В 1927 г. исключен из партии. В 1929 г. по обвинению в антисоветской деятельности выслан из СССР. Убит в Мексике агентом НКВД Р. Меркадером.

    Раздел сайта: